Неточные совпадения
Он видит: Терек своенравный
Крутые роет берега;
Пред ним парит орел державный,
Стоит олень, склонив рога;
Верблюд
лежит в тени утеса,
В лугах несется конь черкеса,
И вкруг кочующих шатров
Пасутся овцы калмыков,
Вдали — кавказские громады:
К ним путь открыт. Пробилась брань
За их естественную грань,
Чрез их опасные преграды;
Брега Арагвы и Куры
Узрели русские шатры.
И постепенно
в усыпленье
И чувств и дум впадает он,
А перед ним воображенье
Свой пестрый мечет фараон.
То видит он: на талом снеге,
Как будто спящий на ночлеге,
Недвижим юноша
лежит,
И слышит голос: что ж? убит.
То видит он врагов забвенных,
Клеветников и трусов злых,
И рой изменниц молодых,
И круг товарищей презренных,
То сельский дом — и у окна
Сидит она… и всё она!..
И так они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба,
И новый он приял венец.
Он умер
в час перед обедом,
Оплаканный своим соседом,
Детьми и верною женой
Чистосердечней, чем иной.
Он был простой и добрый барин,
И там, где прах его
лежит,
Надгробный памятник гласит:
Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир,
Под камнем сим вкушает мир.
Питая горьки размышленья,
Среди печальной их семьи,
Онегин взором сожаленья
Глядит на дымные струи
И мыслит, грустью отуманен:
Зачем я пулей
в грудь не ранен?
Зачем не хилый я старик,
Как этот бедный откупщик?
Зачем, как тульский заседатель,
Я не
лежу в параличе?
Зачем не чувствую
в плече
Хоть ревматизма? — ах, Создатель!
Я молод, жизнь во мне крепка;
Чего мне ждать? тоска, тоска!..
Но та, сестры не замечая,
В постеле с книгою
лежит,
За листом лист перебирая,
И ничего не говорит.
Хоть не являла книга эта
Ни сладких вымыслов поэта,
Ни мудрых истин, ни картин,
Но ни Виргилий, ни Расин,
Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека,
Ни даже Дамских Мод Журнал
Так никого не занимал:
То был, друзья, Мартын Задека,
Глава халдейских мудрецов,
Гадатель, толкователь снов.
«Увидеть барский дом нельзя ли?» —
Спросила Таня. Поскорей
К Анисье дети побежали
У ней ключи взять от сеней;
Анисья тотчас к ней явилась,
И дверь пред ними отворилась,
И Таня входит
в дом пустой,
Где жил недавно наш герой.
Она глядит: забытый
в зале
Кий на бильярде отдыхал,
На смятом канапе
лежалМанежный хлыстик. Таня дале;
Старушка ей: «А вот камин;
Здесь барин сиживал один.
Татьяна, по совету няни
Сбираясь ночью ворожить,
Тихонько приказала
в бане
На два прибора стол накрыть;
Но стало страшно вдруг Татьяне…
И я — при мысли о Светлане
Мне стало страшно — так и быть…
С Татьяной нам не ворожить.
Татьяна поясок шелковый
Сняла, разделась и
в постель
Легла. Над нею вьется Лель,
А под подушкою пуховой
Девичье зеркало
лежит.
Утихло всё. Татьяна спит.
Что ж? Тайну прелесть находила
И
в самом ужасе она:
Так нас природа сотворила,
К противуречию склонна.
Настали святки. То-то радость!
Гадает ветреная младость,
Которой ничего не жаль,
Перед которой жизни даль
Лежит светла, необозрима;
Гадает старость сквозь очки
У гробовой своей доски,
Всё потеряв невозвратимо;
И всё равно: надежда им
Лжет детским лепетом своим.
Мое! — сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг;
Осталася во тьме морозной
Младая дева с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну
в угол и слагает
Ее на шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней на плечо; вдруг Ольга входит,
За нею Ленский; свет блеснул,
Онегин руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива
лежит.
Меж гор, лежащих полукругом,
Пойдем туда, где ручеек,
Виясь, бежит зеленым лугом
К реке сквозь липовый лесок.
Там соловей, весны любовник,
Всю ночь поет; цветет шиповник,
И слышен говор ключевой, —
Там виден камень гробовой
В тени двух сосен устарелых.
Пришельцу надпись говорит:
«Владимир Ленской здесь
лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт...
Недвижим он
лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как
в доме опустелом,
Всё
в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
Бакенбарды по щекам его были протянуты
в струнку; волосы, прическа, нос, губы, подбородок — все как бы
лежало дотоле под прессом.
На дороге ли ты отдал душу Богу, или уходили тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может, и сам,
лежа на полатях, думал, думал, да ни с того ни с другого заворотил
в кабак, а потом прямо
в прорубь, и поминай как звали.
За песками
лежали гребнем на отдаленном небосклоне меловые горы, блиставшие ослепительной белизной даже и
в ненастное время, как бы освещало их вечное солнце.
В его кабинете всегда
лежала какая-то книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице, которую он постоянно читал уже два года.
На бюре, выложенном перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем,
лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга
в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие, как
в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял
в зубах своих еще до нашествия на Москву французов.
Воспользовавшись ее отсутствием, Чичиков обратился к Собакевичу, который,
лежа в креслах, только покряхтывал после такого сытного обеда и издавал ртом какие-то невнятные звуки, крестясь и закрывая поминутно его рукою.
— Ведь я тебе на первых порах объявил. Торговаться я не охотник. Я тебе говорю опять: я не то, что другой помещик, к которому ты подъедешь под самый срок уплаты
в ломбард. Ведь я вас знаю всех. У вас есть списки всех, кому когда следует уплачивать. Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он тебе и отдаст за полцены. А мне что твои деньги? У меня вещь хоть три года
лежи! Мне
в ломбард не нужно уплачивать…
А между тем появленье смерти так же было страшно
в малом, как страшно оно и
в великом человеке: тот, кто еще не так давно ходил, двигался, играл
в вист, подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими густыми бровями и мигающим глазом, теперь
лежал на столе, левый глаз уже не мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением.
У этого помещика была тысяча с лишком душ, и попробовал бы кто найти у кого другого столько хлеба зерном, мукою и просто
в кладях, у кого бы кладовые, амбары и сушилы [Сушилы — «верхний этаж над амбарами, ледниками и проч., где
лежат пух, окорока, рыба высушенная, овчины, кожи разные».
На зов явилась женщина с тарелкой
в руках, на которой
лежал сухарь, уже знакомый читателю. И между ними произошел такой разговор...
В углу комнаты была навалена на полу куча того, что погрубее и что недостойно
лежать на столах.
В то самое время, когда Чичиков
в персидском новом халате из золотистой термаламы, развалясь на диване, торговался с заезжим контрабандистом-купцом жидовского происхождения и немецкого выговора, и перед ними уже
лежали купленная штука первейшего голландского полотна на рубашки и две бумажные коробки с отличнейшим мылом первостатейнейшего свойства (это было мыло то именно, которое он некогда приобретал на радзивилловской таможне; оно имело действительно свойство сообщать нежность и белизну щекам изумительную), —
в то время, когда он, как знаток, покупал эти необходимые для воспитанного человека продукты, раздался гром подъехавшей кареты, отозвавшийся легким дрожаньем комнатных окон и стен, и вошел его превосходительство Алексей Иванович Леницын.
Он уже позабывал сам, сколько у него было чего, и помнил только,
в каком месте стоял у него
в шкафу графинчик с остатком какой-нибудь настойки, на котором он сам сделал наметку, чтобы никто воровским образом ее не выпил, да где
лежало перышко или сургучик.
— Помилуйте, да эти черкесы — известный воровской народ: что плохо
лежит, не могут не стянуть; другое и не нужно, а все украдет… уж
в этом прошу их извинить! Да притом она ему давно-таки нравилась.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами
лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая
в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
И долго я
лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие — исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б
в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.
И
в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки облаков, а на вершине
лежала черная туча, такая черная, что на темном небе она казалась пятном.
Я
лежал на диване, устремив глаза
в потолок и заложив руки под затылок, когда Вернер взошел
в мою комнату. Он сел
в кресла, поставил трость
в угол, зевнул и объявил, что на дворе становится жарко. Я отвечал, что меня беспокоят мухи, — и мы оба замолчали.
Она чувствовала внутренний жар, как будто
в груди у ней
лежало раскаленное железо.
Он
лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа
в замке не было. Я все это тотчас заметил… Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог — только он притворялся, будто не слышит.
Я подошел к окну и посмотрел
в щель ставня: бледный, он
лежал на полу, держа
в правой руке пистолет; окровавленная шашка
лежала возле него. Выразительные глаза его страшно вращались кругом; порою он вздрагивал и хватал себя за голову, как будто неясно припоминая вчерашнее. Я не прочел большой решимости
в этом беспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он не велит выломать дверь и броситься туда казакам, потому что лучше это сделать теперь, нежели после, когда он совсем опомнится.
Какая бы горесть ни
лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль, все
в минуту рассеется; на душе станет легко, усталость тела победит тревогу ума.
К утру бред прошел; с час она
лежала неподвижная, бледная и
в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше, и она начала говорить, только как вы думаете, о чем?..
Какой-то мертво-пьяный
в шинели, лицом вниз,
лежал поперек тротуара.
Под головами его действительно
лежали теперь настоящие подушки — пуховые и с чистыми наволочками; он это тоже заметил и взял
в соображение.
Он, конечно, не мог, да и не хотел заботиться о своем болезненном состоянии. Но вся эта беспрерывная тревога и весь этот ужас душевный не могли пройти без последствий. И если он не
лежал еще
в настоящей горячке, то, может быть, именно потому, что эта внутренняя беспрерывная тревога еще поддерживала его на ногах и
в сознании, но как-то искусственно, до времени.
Иголка и нитки были у него уже давно приготовлены и
лежали в столике,
в бумажке.
Пообедав, протянулся он опять на диван, но заснуть уже не мог, а
лежал без движения, ничком, уткнув лицо
в подушку.
Был-с, был-с, хе-хе, был-с, когда вы вот здесь больной
в постельке
лежали.
Сложил бы, да и навалил бы камнем,
в том виде, как он прежде
лежал, придавил бы ногой, да и пошел бы прочь.
Это я
в этот последний месяц выучился болтать,
лежа по целым суткам
в углу и думая… о царе Горохе.
Ночью огня нет,
лежу в темноте, а на свечи не хочу заработать.
Кто знает, может
в то же самое время и говорили, когда он здесь
лежал да свое обдумывал.
Под подушкой его
лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря.
В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
На комоде
лежала какая-то книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед, замечал ее; теперь же взял и посмотрел. Это был Новый завет
в русском переводе. Книга была старая, подержанная,
в кожаном переплете.
В комнате было темно, он
лежал на кровати, закутавшись, как давеча,
в одеяло, под окном выл ветер.
Медаль… ну медаль-то продали… уж давно… гм… похвальный лист до сих пор у ней
в сундуке
лежит, и еще недавно его хозяйке показывала.
Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол
в углу, на котором
лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому одному, как они были запылены, видно было, что до них давно уже не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь
в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
То, собственно, обстоятельство, что он ни разу не открыл кошелька и не знал даже, сколько именно
в нем
лежит денег, показалось невероятным (
в кошельке оказалось триста семнадцать рублей серебром и три двугривенных; от долгого лежанья под камнем некоторые верхние, самые крупные, бумажки чрезвычайно попортились).